Сусталайф в Тросне

Sustalife (Сусталифе) для суставов в Тросне

Скидка:
2 160 руб. −64%
Окончится:
1 день
990 руб.
Купить
Осталось по акции
12 шт.

Последний заказ: 20.03.2019 - 1 минуту назад

Разом 6 посетителей просматривают данную страницу

4.82
147 отзывов   ≈1 ч. назад

Страна: Россия

Упаковка: стеклянная тара

Вместимость: 10 капсул в активаторе

Препарат из натуральных ингридиентов
Не является лекарственным средством

Товар сертифицирован

Доставка в город : от 62 руб., уточнит оператор

Оплата: картой/наличными при выдаче


Если она не менее перекисшая, прикрываем кастрюлю крышкой так, толкушкой. Две поправка, возвращаем в бульон, винные щи из кислой капусты для наваристости готовим на сливочном бульоне. Пока бульон закипает поэтому, а через полчаса или минут сорок добавьте бёдра курицы.

Sustalife (Сусталайф) - это натуральное средство, которое естественным образом восстанавливает суставные ткани и хрящи, значительно облегчает боль уже после 1 применения, убирает хрусты и неприятные ощущения в суставах. Не вызывает привыкания и побочных эффектов. Средство полностью натурально, эффективность доказана проведенными клиническими испытаниями!

Цена на Sustalife относительно невысока, учитывая, что сам продукт по отзывам обладает крайне высокой эффективностью. Купить Sustalife (Сусталайф) можно как в некоторых сетевых аптеках, так и у официальных представителей, таких как интернет-магазин После заказа мы доставим Вам товар в кратчайшие сроки по указанному Вами адресу. К каждому заказу обязательно прилагается сертификат производителя, декларация соответствия, полная инструкция по применению и рекомендации. Не заказывайте товары на непроверенных сайтах и форумах, так как есть вероятность наткнуться на подделку или "развод", делайте заказ только на официальном сайте !

:

Стоимость товара : 147 рублей по Акции;

Наличие товара на складе :

Варианты оплаты: Наличными, наложенный платеж, банковские карты  

Рекомендуемый курс применения : Рекомендуемый производителем курс применения - 2-3 месяца.

Доставка по Москве : Действует быстрая курьерская доставка по Москве.

Срок доставки - 1 день, стоимость - от 250 рублей (точную стоимость доставки уточнит оператор).

Доставка по Санкт-Петербургу :Действует быстрая курьерская доставка по Санкт-Петербургу. Срок доставки - 1 день, стоимость - от 250 рублей (точную стоимость доставки уточнит оператор).

Доставка по России Курьером : В крупных городах, областных и региональных центрах России действует быстрая курьерская доставка. Срок доставки курьером - 2-3 дня. Стоимость - от 350 рублей. Точную стоимость и срок доставки курьером уточнит оператор при согласовании заказа.

Доставка по России Почтой (1 классом) :В остальных населенных пунктах России действует доставка Почтой России (1 класс).

Срок доставки Почтой России - от 2 до 7 дней, в зависимости от региона. Стоимость - от 200 рублей. Точную стоимость и срок доставки Почтой России уточнит оператор при согласовании заказа.

Доставка по СНГ : Экспресс-доставка в страны СНГ (Казахстан, Украина, Белоруссия и др.). Срок и стоимость доставки уточнит оператор при согласовании заказа.

Товар сертифицирован:

Гарантия производителя: 28 дней на возврат или обмен товара.

Жанр: История

Оглавление

Государи Московские 7.

Святая русь. Части 5-8.

Дмитрий Михайлович БАЛАШОВ
СВЯТАЯ РУСЬ
Роман
Книга вторая
(Части 5-8.)
Часть пятая
СИЛА ДУХОВНАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

К нему начинали тянуться люди. Люди, впрочем, к Сергию тянулись
всегда. Вокруг обители на Маковце множились росчисти, устроялись все новые
деревни смердов. Давно исчезли - да и были ли когда? - те далекие, уже
небылые годы, в которые рослый юноша, еще токмо задумывавший о стезе
монашеской, пытался - и не мог - усовестить нераскаянного убийцу и чуть не
потерял в те поры свою молодую жизнь.

Давно ушли! Теперь бы он и с
незнакомым себе людином заговорил по-иному. И уже привычная старческая
строгость, да и это худое лицо в полуседой, потерявшей блеск и пламень
бороде, и эти устремленные внутрь и сквозь глаза не дали бы ошибиться в
нем и самому закоренелому грешнику.
Люди шли к троицкому игумену, часами поджидали во дворе обители,
чтобы только упасть, прикоснуться, получить благословляющий жест сухой
старческой руки...
Но и не один он был такой на Руси! И не в дальних же палестинах
подвизались старцы, подчас и не менее славные и еще ранее него начавшие
свой подвиг, и ко всякому из них шли толпы мирян, пробирались борами и
моховыми болотами, терпели всяческие состояния, и зной, и гнус, и хлад, и
осеннюю злую сырь, грелись у крохотных костерков-дымокуров, замотавши лица
до глаз от настырного летнего комарья, или дрожали от осенней стужи, чтобы
только на час малый услышать негромкую речь, поймать мановение
благословляющей десницы, вдохнуть воздуха того, лучшего, - только тут,
около этой кельи, дупла ли, пещерки ли малой, изрытой святым старцем в
склоне оврага, - сущего мира, мира, над скорбью и суетою вознесенного и
отделенного от этой юдоли страстей, гнева и слез...

Ко многим шли!

Сами
себя пугаясь, оставляли старцам свой, подчас зело скудный, но от сердца
идущий принос: краюху хлеба, выломанный сот дикого меда в берестяном
самодельном туеске, какую ни то посконую оболочину, комок воску: <На
свечку тебе, батюшко! Читать ли надумашь, али и так, от волков да силы
вражьей!>.. И умилялись, и вытирали слезы, непрошеные, светлые, и уходили
опять в ночь и в суровые будни мирской жизни.
Приходили ко многим, и многих запомнили, и многие прославились
впоследствии, <процвели>, побогатев и обстроясь, святые обители, теми
старцами основанные. Но имя Сергия нынче стало как бы отделяться,
восходить над иными прочими, проникать инуду, за пределы уже и Московского
великого княжения.

И как тут сказать? Муж власти, далекий от трудов
святоотческих, решил бы, может, что с ростом княжества самого, с
укреплением князя Дмитрия среди властителей земли Владимирской растет,
подымается и слава подвижника московского! Но возможно и вопреки решить,
сказавши, что духовный итет Сергия укреплял власть государя
московского, пожалуй, последнее будет вернее.
Власть всегда страстна и пристрастна. Ее укрепление неизбывно и всюду
рождает протест еще не одоленных, вольных сил, и потому без скрепы
духовной никакая власть долго стоять не может. А духовность свыше не
насаждается. И силою властителя ее не укрепить тоже. Силою власти можно
лишь уничтожить свечение духовности в людях, сведя жизнь к серому течению
будничного добывания <хлеба насущного>, которое, по каким-то сложным
законам естества, никогда не удается и не удавалось без того самого
стороннего и как бы отрицающего плотяную, тварную и вещную
действительность огня, без того свечения духа, которое токмо и позволяет
жить, и нести крест, и не губить сущее, Божий мир вокруг нас, и не губить
самого себя, вместилище Духа живого, ежели есть вера не токмо во плоть, но
и в Дух, не токмо в тленное, но и в вечное!

Так, верно, от Сергия к власти
восходил, а не на него упадал тот незримый ток, то истечение божественного
света, о котором глаголали и писали оба Григория - Синаит и Палама -
вослед великим старцам синайским первых, учительных веков.
И свет этот, сперва едва мерцавший в лесной украине на вершине
Маковца, свет этот стал виден уже и от инуду, и нынче вот по оснеженным
кое-где дорогам поздней нынешней весны привели к нему уже из Тверской
земли, с Волги, безумного великого боярина знатного старинного рода
Лозыниных, который болел давно и долго, убегал в леса, грыз по-медвежьи
путы свои и руки неосторожных холопов, что ловили, имали и приводили домой
раз за разом неукротимого господина своего, и тут, напоследях, порвавшего
цепь, уже перед самой обителью Сергиевой.

- Не хощу тамо, не хощу!

- орал боярин, и крик этот, даже не крик, а
словно бы медвежий рев, первым услышали в обители, до того еще, как
прибежал испуганный холоп тверич, сбивчиво объясняя, кого и зачем привели
они к святому Сергию.
- Не хощу к Сергию! Не хощу! - продолжал яриться боярин, хапая
зубами, пытаясь укусить упрямую дворню свою. Скоро прибежал и
захлопотанный родич болящего.
Сергий вышел на крыльцо кельи. Немногословно велел братии собираться
на молитву в церковь. Утробный рев (казалось уже - безумный вот-вот лопнет
от крика) все не кончался за оградою. Иноки, опасливо взглядывая на своего
игумена, проходили, точнее, пробегали в храм. Многих бесноватых излечивал
ихний наставник, но чтобы так грозно ревел не дикий зверь, а человек, они
еще не слыхали.
Ударили в било.

Сергий, войдя в храм, неторопливо облачился. Надел
епитрахиль, наручи, пояс и набедренник, сунул голову в отверстие ризы,
поданной ему прислужником, и взял в руку тяжелый напрестольный крест
кованого серебра - недавнее княжеское подарение. Молитва требовала
сосредоточенности. Сосредоточенности требовал и не прекращающийся рев
безумного вельможи.
Дальнейшее во многом зависело от самого первого взгляда, от мановенья
благословляющей руки, даже от этого креста, в целительных свойствах коего
Сергий еще сомневался. Вещи привыкали к нему, как бы одухотворялись, и он
привыкал к вещам и теперь, взвешивая в руке княжеский дар, подумал: не
переменить ли на прежний, медяный, истертый руками до гладкости всех
граней?

Нет, крест уже жил, уже слушал веление Сергиевой руки. И,
успокоенный, Сергий вновь вышел на свежесть долгой весны с упорным
северным ветром и плотными синими глыбами льда под елями Маковецкого бора
и в чащобе кустов обережья. Промельком подумалось о том, что и вспашут, и
засеют яровое ныне поздно, и - успел бы созреть хлеб.
Бесноватый был сейчас для Сергия никакой не вельможа, а просто
больной, и уже совсем не думалось о том, о чем помыслил бы иной игумен:
что ежели тверского вельможу привели не в Отроч монастырь, к тамошним
старцам, а к нему, Сергию, то... об этом не думалось совершенно. На
удивление бесноватый был совсем и не великого роста, но видимо, силен,
что медведь, и от природы, и от безумия бешенства, удесятерявшего
природные силы, очень широк в плечах и мускулист; в разорванный ворот
рубахи виднелась курчавая от шерсти грудь, крутые ключицы и страшные бугры
сведенных судорогою предплечий.

Лик был космат и страшен. Безумные глаза
горели злобой и ненавистью. Холопы едва удерживали его вдесятером, мертвою
хваткой вцепившись в отогнутые назад руки.
Сергий взглянул больному в очи, поймал и мысленно заставил застыть
безумный бегающий взгляд. (Затем, знал уже, у самого начнет кружить голову
и потребно станет прилечь в укромности ото всех, творя мысленную молитву,
но то - потом!) В налитых гневом очесах что-то как бы мелькнуло, вспыхнуло
и погасло вновь. Сергий все не отводил взгляда.

Но вот явился тот, жданный
промельк иного, жалкого, затравленно-одинокого, словно взыскующий о
пощаде, и лишь тогда Сергий, не упуская мгновения (упустить - потребны
станут вновь недели, а то и месяцы леченья!), поднес болящему крест,
махнувши холопам, дабы отпустили своего господина. И непонятно было, то ли
те отпустили его, то ли он сам раскидал слуг - так и посыпались, кто и на
ногах не устоял даже, - хрипло рявкнул: <Жжет! Жжет! Огонь!> Сергий
бестрепетно продолжал держать крест, сам ощущая перетекающую сквозь него и
нань энергию.
Косматый боярин прянул вбок и вдруг, затрясясь крупною дрожью, весь,
плашью, грудью, лицом ринул в лужу весенней пронзительной капели, тронутую
по краям легким с ночи ледком.

Ринул и стал кататься в воде, постепенно
затихая, и вот уже затрясся опять, но теперь по-иному, верно, от холода,
хотел встать, снова рухнул ничью, расплескавши воду и грязь. Сергий ждал,
молчаливым мановением руки запретив слугам приближаться. Больной поднялся
на четвереньки, свесив голову, вздрагивая, наконец сел, все еще не
выбираясь из лужи. Он икал от холода, и Сергий кивком разрешил холопам
поднять своего господина. Болящий едва стоял, бессильно обвисая на руках
прислуги, которую мгновенья назад раскидывал по двору с исполинскою силою.
- Пусть отдохнет! - вымолвил наконец Сергий. Он поглядел задумчиво
вослед уводимому в гостевую келью вельможе (который после станет
рассказывать, как узрел огненное пламя, исходящее от Сергиева креста, и
оттого только, боясь сгореть, и ринулся в воду), не глядя отдал крест
подскочившему брату и с внезапным ощущением трудноты в плохо сгибающихся
ногах побрел к себе.

Двое из братий, когда он восходил на крыльцо,
поддержали его под руки. Кивком поблагодарив и этих, он показал рукою -
дальше не надо! И сам, ступив в келью, прикрыл дверь.

Труднее всего было сейчас, не вздрогнув и не спотыкаясь, дойти до
своего ложа. Однако, постояв, он и тут навычным усилием воли одолел себя,
отлепился от дверного полотна, и уже второй шаг по направлению к лежаку
дался ему легче первого... Днями надо было брести в Москву, провожать в
Орду молодого княжича Василия, и Сергий впервые подумал о своих ногах,
начинавших порою, как сегодня, ему почти отказывать.

Шестьдесят прожитых
лет, а быть может, и не они, а долгая работа в лесу, долгие стоянья в
ледяной подснежной воде и молитвенные бдения без сменной сухой обуви
сделали свое дело. О здоровье как-то не думалось до последней поры, хотя
пешие хождения давались ему нынче все тяжелее. Он улегся поудобнее и
замер, полусмежив очи, шепча молитву: <Господи Исусе Христе, сыне Божий,
помилуй мя, грешного!> Все-таки одержимый тверич забрал у него сегодня
излиха много сил! (Как та самаритянка, прикосновением к платью забравшая
энергию Спасителя.)
Мысли постепенно, по мере того как проходило головное кружение,
возвращались к суедневному, обегая весь круг многоразличных монастырских
забот. Надобно было до ухода в Москву паки посетить болящих, выслушать
Никона (у келаря возникли какие-то хозяйственные трудноты с давеча
привезенною в монастырь вяленой рыбою), принять поселян, которым
непременно требовался для решения поземельных споров сам радонежский
игумен, выяснятъ к тому перед уходом: что и кому из братии надобилось в
Москве?

Киноварь и золото переписчикам книг - это он знал сам. Давеча
привезли александрийскую бумагу и добрый пергамен - обитель спешила
восстановить утраченные в сгоревшей Москве хотя бы самые необходимые
служебные книги: уставы, октоихи, молитвенники, служебники и евангелия,
над чем теперь трудились иноки, почитай, всех монастырей Московского
княжества. Требовалась и дорогая иноземная краска лазорь иконописцам, и о
том следовало просить самого князя Дмитрия. Требовались скрута и справа -
разоренные Тохтамышевым набегом московские бояре все еще скудно снабжали
монастырь надобным припасом, почему опять не хватило воску для свечей и
даже обычного сероваленого крестьянского сукна на иноческие оболочины, а
братия меж тем множилась и множилась, и ходить по селам, собирать
милостыню Сергий по-прежнему строго воспрещал, считая принос и привоз
добровольным деянием дарителей.

Троицкой обители не должны были коснуться
нынешние упорные, с легкой руки псковских еретиков-стригольников, речи о
мздоимстве и роскоши, якобы процветающих и в монашестве, и среди белого
духовенства. Речи, повод которым дает теперь, увы, сам прощенный и
приближенный Дмитрием глава церкви, митрополит Пимен...
Лестница власти, безразлично, мирской или духовной, должна быть
особенно прочной в самой верхней, завершающей ступени своей. Недостойный
князь и - паче того - недостойный пастырь духовный могут обрушить,
заколебав, все здание государственности, поелику народ в безначалии
смятется, яко овцы без пастыря, сильные перестанут сговаривать друг с
другом, слабые лишатся защиты власть имущих, словом, язык перестанет
быть единым существом, устремленным к соборному деянию, но лишь рыночною
толпою, где у каждого своя корысть, и едва ли не враждебная корысти
сябра-соперника...
Впрочем, обо всем этом предстоит ему на Москве вдосталь глаголати с
племянником Федором.

Нынче почасту стал уже и позабываться прежний
звонкоголосый и ясноглазый отрок Ванюшка, коего он сам постриг в иноки в
нежном отроческом возрасте и не ошибся в том, как видится теперь, и не
ошибся, позволив затем уйти из кельи в мир государственных страстей и
киновийного строительства. По сану и званию племянник давно уже сравнялся
с дядей, а по столичному положению своего монастыря даже и превосходил
Сергия, о чем, впрочем, они оба никогда не думали, тем паче <дядя Сережа>
и ныне был для Федора духовным водителем, как и для многих иных на Руси...
Все-таки после смерти Алексия великие нестроения начались на Москве!
И самого-то горестного взятия града Тохтамышевым воинством при Алексии
могло бы не быть!

Но не вечен никто на земле, никто не вечен, кроме
Господа, может быть, в этой бренности бытия, в вечной смене поколений,
передающих, однако, друг другу как дар и завет предков крохотные огоньки
духовности, искры того огня, коим окружил себя Спаситель на горе
Фаворской, быть может, в этом как раз и заключена главная тайна жизни, не
дозволяющая замереть и застыть, но вечно требующая, опять и опять, от
всякого верного неукоснения в земных и нравственных подвигах! <В поте лица
своего> - был первый завет, данный Господом человеку, ступившему на эту
землю из рая небытия и обрекшему себя на ошибки, мудрость и труд.

Труд во
славу Всевышнего!

Сергий пошевелился, еще и еще раз глубоко вздохнул, уже и вовсе
опоминаясь. Встал. Сотворил молитву. Когда-то он так вот и не встанет уже,
и братия с пением заупокойных литаний вынесет его ногами вперед из кельи и
предаст земле. Но нынче, теперь, он еще не имеет прав даже и на успение.
Тяжко разоренная и еще не собравшаяся наново Русь, его лесная и холмистая
родина, надежда православия на земле, со своим запутавшимся в гневных
покорах князем, ослабшая верой в лукавых спорах стригольнических, ждала от
него вскоре нового подвига, и подвиг должен будет свершить именно он.
Назавтра, оставя в монастыре отдыхать и приходить в себя давешнего
тверского вельможу, Сергий со своим можжевеловым дорожным посохом и
невеликою торбою за плечами устремил в Москву.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Там, где обогнувшие, наконец, долгий остров воды Москвы-реки вновь
сливаются воедино и, минуя Крутицы, делают излучистую петлю, в самом
исходе этого пойменного языка, на заливных лугах которого летом высят
долгие ряды стогов и пасутся монастырские скотинные стада, на выбеге из
леса стоит, выйдя весь на глядень, Симонов монастырь, где хозяином -
племянник преподобного Сергия, княжой духовник Федор.
Во время набега Тохтамышева монастырь, как и прочие, был разграблен,
испакощен и обгорел.

Сейчас тут в заново возведенных стенах звенела,
рассыпалась музыкой веселых частоговорок ладная работа топоров. Новая
церковь, краше прежней, круто уходила в небеса, уже увенчанная бокастыми

главами, новым плотницким измышлением московских древоделей, которые

сейчас покрывали затейливые, схожие и с луковицею, и со свечным пламенем
главы и главки белою чешуею узорного осинового лемеха. Пройдет лето,
потемнеют, словно загаром покроются, нальются красниной нынешние желтые,
подобные маслу, сосновые стволы, а там станут и совсем уже буро-красными,
а белый нынешний лемех посереет сперва, а там и засеребрится в аэре,
впитывая в себя серо-голубую ширь неба и мглистые сизые тени облаков...
Эх!

Кабы дерево не горело, сколько красоты уцелело бы на просторах
русской земли! Кабы дерево да не шаяло, кабы молодцы да не старились, кабы
девицы красные не хилились, кабы цветики лазоревы не вянули, кабы
весна-лето красное не проходили! Да и был ли бы тогда, стоял ли и сам
белый свет? Без грозы-непогоды не бывать ведру-ясени, без морозу да вьюг
не настать лету красному, безо старости нету младости, без ночи темныя нет
и свету белого! А заматереет молодец - сыны повыстанут, одороднеет
молодица - дочери повырастут! И всегда-то одно шает, друго родится, и
жалеть-то нам о том да не приходится!
Службы монастырские уже вновь обежали широкий двор, поднялись
трапезная, хлева, бертьяница, кельи, покой настоятельский.

Но не туда, не
в светлые верхние жила тесовых горниц, а в дымное нутро хлебни унырнул
троицкий игумен, небрегая по навычаю своему <роскошеством палат
позлащенных>. Не к великому князю в Кремник, и даже не к племяннику
своему, игумену Федору, не к келарю, в гостевую избу, направил он стопы
свои, а к послушествующему в монастыре бывшему казначею вельяминовскому
Кузьме, нынешнему Кириллу, явился Сергий на первый након. И сейчас сидел в
черной от сажи печной, низкой, с утоптанным земляным полом избе, более
половины которой занимала хлебная печь с широким и низким устьем. Печь
дотапливалась, рдели багряные уголья, слоистый дым колебался занавесом,
пластаясь по потолочинам, неохотными извивами уходя в аспидно-черное нутро
дымника.
Сергий сидел, отдыхая, на лавке, протянув в сторону печи ноги в сырых
лаптях.

Икры ног и колени гудели глухою болью, нынешняя дорога далась ему
с особым трудом.
Весна небывало медлила в этом году. Пути все еще не освободились от
плотного, слежавшегося снега. Москвичи в апреле ездили на санях. Все дул и
дул упорный сиверик, и натаявшие под весенним солнцем лужи за ночь
покрывались коркою льда, что, крушась, хрупала под ногами и проваливала
целыми пластами от ударов дорожного посоха.
Торбу свою Сергий сложил под лавку, в углу хлебни, и сейчас, глядя,
как Кузьма месит дежу, отдыхал и отогревался после долгой дороги.
У бывшего казначея Тимофеева работа вилась ладно и споро. Он уже
выгреб печь, дасыпав рдеющие угли в большую глиняную корчагу и прикрыв ее
крышкою, обмел под печи можжевеловым помелом и теперь, пока печь
выстаивалась, взялся снова за тесто.
Отворилась дверь.

В хлебню как-то боком, заранее преувеличенно и
конфузливо улыбаясь, пролез неведомый инок, бегло, с опаскою глянув на
Сергия.
- Что приволокся? Квашню месить али хлеба просить? - не давая гостю
раскрыть и рта, мрачно вопросил Кирилл, не прекращавший энергично
погружать обнаженные по локоть руки в упругую, словно живую, попискивающую
даже тестяную плоть.

- Краюшечку бы тепленького! - тонким голосом, покаянно опуская
глазки, выговорил пришедший брат.
- А ты за дверью постой да канун пропой! - отозвался Кирилл.
- Кому, Кузя? - проникновенно, <не понимая>, выговорил проситель.
Кирилл метнул на него тяжелый взгляд из-под лохматых бровей, провел
плечом:
- А кому хошь!

Хошь хлебу печеному, хошь хмелю твореному!
- Тьфу, Господи! Вечно с тобою, Кирюша, нагрешишь! - возразил гость,
отступая за порог, но все еще держась за дверную скобу в надежде уговорить
хлебника.
- Дак ты чего хошь? - распрямляясь и отряхая пот с чела тыльной
стороною руки, выговорил Кирилл. - Бога славить али брюхо править?
Монах, понявши наконец, что ему ничего тут не обломится, в сердцах
хлопнул дверью.
- Хлеб, вишь, в слободе у лихих женок на брагу меняют! - пояснил
Кирилл. - Почто келарь и держит таковых! Бегают межи двор, от монастыря к
монастырю! А в народе ропот: мол, церковные люди на мзде ставлены, иноки
пьют да блуды деют! А там уж и таинства нелюбы им, по то и ересь цветет,
аки крин сельный, или лучше изречь, аки чертополох!
Сергий смотрел молча, чуть улыбаясь, как Кирилл, избавясь от
докучливого брата, ловко сотворяя ковриги несколькими ударами ладоней из
кусков теста, кидает на деревянной лопате сырые хлебы в горячую печь.
- Праведности нет!

Я бы таких и вовсе расстригал! Позорят сан! -
сердито выговаривал Кирилл, не прекращая работы.

- Князю что? Крестьян
беречь! Смердов! На хлебе царства стоят! Осироти землю, и вся твоя сила на
ниче ся обратит!

Князь судия! Пастырь! Должен беречи всякого людина от
пиянства во первой након! Такожде от разбоев, от доносов лихих: христиане
суть, дак один бы другого не виноватили! И от судей неправедных, что
приносы емлют без меры! Лихвы бы не брали в суде! Вот главные дела княжие!
Пасти народ! А вышнему, тому же князю или там вельможе, боярину, кто
указует неправду его? Кто блюдет, исповедует, кто должон и вразумити
порой? Инок! Дак разве такой - вразумит?! - почти выкрикнул Кузьма, вновь
обрасывая со лба, вымазанного печною сажею, капли пота.
Сергий любовал взором расходившегося Кузьму-Кирилла, постигая, что
Кузьма гораздо свободнее тут, в посконине, в жаре и дыму трудной работы
поваренной, чем был в должности казначея у Тимофея Васильича Вельяминова,
когда носил бархаты и зипуны тонкого сукна, а вкушал изысканные яства
боярской трапезы, но был опутан тысячью нитей сословного чинопочитания.
Гораздо свободнее!

И что эта свобода - которой не хватало Кузьме доднесь -
важнее для него всякого зажитка, утвари, почета, даже славы мирской (что
Сергий знал и по себе самому слишком хорошо!), и что эта свобода позволит
ему отныне как с равными говорить и со смердами, и с великими боярами
московскими, и даже с князьями, и уже этой свободы своей, оплаченной
отказом от всей предыдущей жизни, Кузьма, ставший Кириллом, уже ся не
лишит никогда. Знал и тихо радовал сему, даже не очень внимая словам
рассерженного инока.
Скрипнула дверь, тяжко отлепляясь от забухшей сырой ободверины.
Старец Михаил, духовный наставник Кирилла, со свету плохо различая, что
творится в хлебне, спускался по ступеням, ощупью нашаривая круглую
нетесаную стену хоромины и края широкой скамьи.

Только тут, сойдя уже в
полумрак хлебни и обвыкнув глазами, Михаил узрел игумена Сергия. Старцы
облобызались.
В монашестве, как и в любой среде, подчиненной духовному, существует,
кроме всем известной и внятной иерархии: игумен, келарь, епитром,
казначей, трапезник и хлебник, уставщик, учиненный брат или будильник,
кроме того, иереи и дьякона, псаломщики и т. д. - иная лестница отношений,
по которой какой-нибудь старец, отнюдь не облеченный властью или саном,
оказывался много важнее самого игумена. Таковым в Симонове был Михаил,
коему невдолге предстояло стать смоленским епископом и в послушании у
которого находился Кузьма-Кирилл.
- Все ратоборствуешь, Кириллушко? - вопросил Михаил, усаживаясь на
лавку.
Кирилл, поклонившийся старцу и принявший от него благословение,
только глазами повел:
- Почто и держат!..
- Нельзя, Кириллушко, не можно!

- мягко отверг Михаил. - В днешнем
состоянии, при новом нашем владыке обитель зело некрепка! Изгони, тотчас
воспоследуют ябеды, доношения самому Пимену...
- Федор-от духовник княжой! - не уступил Кузьма наставнику своему.
- Тем токмо и держимся, Кириллушко, тем токмо и стоим! - воздохнул
старец, щурясь от дымной горечи, премного ощутимой по приходе с воли от
ясного, соснового, приправленного холодом уличного воздуха, и безотчетно
обоняя аромат пекущихся хлебов.
- А я тебе, Кириллушко, мыслю ноне иное послушание дать!
- Книги? - без слова понял Кирилл.

- В Спасов монастырь служебник просят переписать полууставом,
красовито чтобы, возможешь?
Кирилл молча кивнул косматою головой, как бы подчеркивая тем
безусловность послушания и равное свое отношение ко всякому монастырскому
труду, будь то работа в пекарне или книжарне.
- Что Дионисий?

- вопросил Сергий с любопытством, но без обиды, хотя
тот со своего возвращения из Константинополя в январе так еще и не
повстречался с Сергием.
Дружба с суздальским проповедником была для Сергия хоть и давней, но
трудной. После того как тот, воспользовавшись поручительством Сергия,
ускользнул из Москвы, на лесных старцев пала княжая остуда, едва не
завершившаяся закрытием Маковецкой пустыни.
Нынче Дионисий, вынеся из Царьграда страсти Спасовы, мощи святых,
получивши от патриарха Нила сан архиепископа и крещатую фелонь, проехал
прямиком к себе в Нижний, не заглянув на Маковец.

Теперь он вновь посетил
Москву, повидался с князем Дмитрием, но в дальнюю Троицкую обитель опять
не заглянул, и Сергий при желании мог бы подумать даже, что Дионисий
намеренно его избегает.
Снова клацнула уличная дверь. По быстрым легким шагам первее всего
Сергий угадал племянника.
Игумен Федор, придерживая широкий подол монашеской однорядки и щурясь
со света, спускался в темноту хлебни. Он уже узнал, что дядя Сергий здесь,
и, ведая навычай своего наставника, не стал сожидать его в горницах, но
отправился сам в дымную и жаркую поваренную клеть.

От порога, услыхавши
вопрошанье о Дионисии, Федор живо отозвался в голос:
- Не суди строго, отче! Каял он и сам, что не возмог побывать у
Троицы, зане спешил во Плесков с посланием патриарха Нила противу ереси
стригольнической!
Сергий встал с лавки, благословил и обнял Федора. С мягкою улыбкой
отнесясь к нему и к старцу Михаилу, сказал: <Вот и Кирилл ныне баял о той
же ереси!> - тем самым приглашая всех троих продолжать богословский
диспут. Достаточно зная дядю, Федор сразу постарался забыть о неподобном
игумену месте для духовного собеседования, пал на лавку, выжал невольные
слезы из глаз, помотал головою, привыкая к дымному пологу.
Кузьма-Кирилл так и стоял у печи, растрепанный, с подсученными
рукавами серой холщовой сряды.

Сытный дух созревающих в печи караваев
начинал уже проникать в хлебню.
- С Пименовыми запросами да дикими данями и все скоро уклонят в
стригольническую ересь! - громко, не обинуясь, высказал Кирилл, получивший
молчаливое разрешение к разговору от своего старца. - Насиделся в Чухломе
на сухарях с квасом, дак ныне и удержу не знает! Обдерет скоро весь чин
церковный! Со всякого поставленья лихую мзду емлет! Как тут не помыслить о
симонии да и о пастыре неправедном, от коего всему стаду сущая погибель!
- Не так просто все сие, Кириллушко!

- остановил расходившегося было
опять послушника своего старец Михаил. - Вишь, и палаты владычные сгорели
в Кремнике, иконы и книги исшаяли, каменны церкви и те закоптели, колокола
попадали, которые и расколоты! Потребны кровельные мастеры, плотники,
каменотесы, литейные хитрецы, потребны и живописных дел искусники! И всем
надобна плата!
- Дак что ж он тогда грека Феофана изверг из города? - возразил
Кирилл. - Мыслю, не зело много понимает наш Пимен в мастерстве живописном!
- Выученик твой, Михаиле, с горем скажу, глаголет истину! - отозвался
игумен Федор, обращаясь ликом к Сергию. - С Пименовыми поборами ересь
стригольническая паки возросла в людях! Хотя и то изреку, что корни
прискорбного заблуждения сего зело древни и уходят в ересь манихейскую,
зримо или прикровенно смыкаясь со взглядами услужающих Сатане!
Мани, философ персидский, учил, что в борьбе Аримана с Ормуздом,
света с мраком, победил Ариман, беснующийся мрак.

Свет был им разорван и
пленен. Частицы его, объятые мраком, это мы, все люди, и весь зримый мир,
который, согласно сему учению, есть творение отнюдь не Господа, но Сатаны.
Для освобождения плененного света последователи Мани предлагали губить и
уничтожать сей зримый мир, расшатывая его сменою жестокостей, разнузданных
оргий и строгого изнурения плоти... Признавались и даже приветствовались
тайные убийства, насилия и всяческая ложь. Великий Феодосий за
принадлежность к сему учению присуждал к смертной казни, такожде Гонорий и
многие прочие и в латинских землях, и в греческих, и в иных. Между тем
манихеи нашли последователей сперва под личиною секты павликиан,
поклоняющихся равно Богу и Сатане - Сатаниилу.

От сих произошли болгарские
богомилы, они же суть манихеи, мессалиане, евхиты. От богомилов же явились
во фрягах патарены, во франках - катары, что значит <чистые>, коих
впоследствии стали называть альбигойцами, имена различны, суть одна!
И у всех у них такожде, как и у наших стригольников, были приняты во
внешнем поведении воздержание, подвижничество, нестяжание и нищета, и все
они признавали в мире двойственную природу, Бога и Дьявола, причем Дьявол
оказывался творцом зримого мира, и все они отрицали обряды святой церкви,
таинства, священство, указуя и, увы, справедливо указуя на сугубые пороки
тогдашних князей церкви, латинских прелатов, кардиналов, епископов, на
разврат и роскошь папского двора, на продажу церковных должностей,
отпущение грехов за плату и многая прочая...

И изо всех сих
соблазнительных для простецов учений проистекали в конце концов сугубые
злодействия, кровь и кровь, плотская погибель и конечное ослабление в
вере, а там и сущее служение Сатане как владыке мира сего! До того дойдет,
что потомки соблазненных богомилами христиан боснийских, утеряв веру,
начнут обращаться к учению Мехметову...

- Каковая судьба грядет и нам, ежели не покаемся! - мрачно подытожил
Кирилл. - Нету твердоты в вере! Понимают ли, где добро и где зло и где
путь праведный?
- Все сии еретицы, реку, - подхватил Федор, - поменяли местами добро
и зло, называя добром разрушение, гибель и ложь и, напротив, отвергая
устои Божьего миротворения, которые суть: созидание, жизнь и правда!
- Но можно ли тогда допустить, - медленно выговорил Кирилл, - что и
Дьявол участвует в жизнесозидании, уводя в нечто отжившее?
- Богомилы утверждают, что и сам мир создан Дьяволом!

- горячо
возразил Федор.
- Ежели бы было так... то победа Дьявола, почасту искушающего
смертных красою мира и утехами плоти, была бы и его поражением, ибо победа
Сатаны есть полное уничтожение сущего мира, то есть своего же творения. Ты
прав, Федор! А допустить, что одоление Дьявола доступно человеку без
Божьего на то изволенья и помощи, не можно никак!
- Тайна сия велика есть! - высказал старец Михаил с воздыханием,
присовокупивши: Надо работати Господу!
- Как странно! - задумчиво вымолвил Федор после недолгого молчания. -
Признающие мир созданным Господом или, точнее сказать, Господней любовью,
берегут окрест сущее и живую тварную плоть по заветам братней любви.

Те
же, кто почитает Сатану творцом сущего и ему служат, стремятся, напротив,
разрушить зримый мир и погубить братию свою! И даже отвергая и Бога и
Сатану, признавая себя самих единым смыслом творения, - есть и такие! -
все одно служат Сатане, ибо не берегут, но сокрушают зримое, как бы отмщая
сущему миру и себе самим за неверие свое!
Сколь велики и сколь страшны правда твоя, воля твоя и провидение
твое, Господи! И, воистину, прелесть вкоренилась в латинах, егда Сатану
содеяли как бы служителем Господа, а Господа - допускающим зло в
человецех, по учению Августина Блаженного о предопределении, сиречь о
предназначенности иных смертных к гибели, а других ко спасению, независимо
от их заслуг или грехов в этой жизни!
А Сергий молчал.

И в молчании его паче слов прозвучало: нам, верным,
надобно творить токмо добро. И не превышать себя мудростью паче
Всевышнего!
- И что речет его мерность? - вновь подал голос Михаил.
- В послании патриарха Нила, с коим Дионисий нынче поехал во Псков,
сказано токмо о симонии! - отозвался Федор.
- Ты чел? - вопросил Сергий, острожевши лицом.
Пеклись хлебы. Сытный дух тек по избе. Высокий голос Федора звучал в
полутьме отчетисто-ясно, и уже одетая сажей хлебня приобретала незримо все
более облик катакомбного подземелья первых веков христианства, где
немногая горсть верных обсуждает судьбу церкви Божией перед лицом гонений
от всесильных императорских игемонов.

Во все столетия жизни своей не
количеством призванных, но токмо высотою духовности победоносна была
церковь Христова!
И здесь, из четверых председящих, един станет памятью и надеждою всей
страны, другой освятит пустынножительным подвигом своим просторы Заволжья,
основавши знаменитый впоследствии Кирилло-Белозерский монастырь, третий
возглавит Смоленскую епископию и будет духовно окормлять град, из коего
многие и многие изыдут в службу государям московским, а четвертый,
племянник Сергиев, Федор, станет биться в далеком Константинополе за
независимость от латинян русской православной митрополии, продолжая труд
покойного Алексия, и окончит дни свои архиепископом града Ростова... А
где, на какой скамье, под каким пологом дыма сидят ныне эти четверо, в
руках которых грядущие судьбы русской земли, разве это важно?

И разве не к
вящему прославлению сих старцев и самого главного из них, преподобного
Сергия, днешняя сугубая, почти нищенская простота синклита сего?
- Его мерность, патриарх Нил пишет многие похвалы Дионисию, -
сказывает Федор, - являя его мужем, исхитренным в мудрости книжной и
писании. А о прочем лишь то, что отлучающий себя от соборной апостольской
церкви отлучается от самого Христа. <Кому, какой церкви отпадаете вы? -
пишет святейший патриарх. - Латинской? Но и сия стоит на мзде! Тем
сугубейшей, что папа распродает за мзду отпущение грехов, заместивши тем
самым самого Господа!
Аще ли отлагаетися от церкви виною того, что пастыри на мзде
поставлены, то уже и Христа самого отвергаетися, яко еретицы есте.

Как же,
по вашему слову, Христос днесь на земли церкви не имат, ежели речено
Спасителем: <С вами есмь до скончания века!>
Федор, по навычаю тогдашних книгочеев, раз прочтя, запомнил
патриаршье послание почти наизусть. <О прочем, - глаголет Нил, - известит
вас епископ Дионисий!>
Трое слушателей перемолчали. Старец Михаил, воздохнув, вымолвил:
- Инако реши, Дионисию предстоит самому обличать во Плескове ересь
стригольническую! Излагать каноны, баять о церковных уложениях и плате за
требы и поставление означенной соборными решениями...

- Все не то! - мрачно перебил Кирилл.
- Все не то... - раздумчиво протянул Федор.
И Сергий молча склонил голову, соглашаясь.
- Москвы сие еще не коснулось!

- подал голос Михаил.
- Дойдет! - отозвался Кирилл.
- Егда дойдет, станет поздно! - вымолвил Федор.
А Сергий сейчас, мысленно перебирая круг троицких дел монастырских,
убеждался опять, что был трижды прав, не позволяя братии ходить по селам
за милостыней и не принимая в дарение деревень со крестьянами. Упрекнуть в
мздоимстве иноков его обители не может никто и поднесь.
- Синайские старцы жили почасту трудами рук своих! - тихо вымолвил
он.
Старец Михаил начал перечислять канонические правила и решения
соборов, не забывши и уложений собора Владимирского, как и решений,
принятых во время суда над митрополитом Петром в Переяславле, подводя к
той мысли, что <священницы церковью питаются...> Все было верно, и все
было опять не то!
Заправилами у стригольников являлись младшие, не облеченные
священническим саном церковные клирики.

Казненный в Новгороде семь лет
назад вероучитель Карп был дьяконом. Стригольническая ересь поселилась и в
Псковском Снетогорском монастыре, среди тамошней братии. Стригольники вели
праведную жизнь, согласную с заповедями Христа, и все они утверждали, что
в нынешней церкви <Христос части не емлет>, все отрицали священство (мол,
начиная с патриарха, вся церковь стоит на мзде), отрицали таинства,
покаяние, причащение, литургию, каялись вместо отца духовного
матери-земле, воспрещали поминать мертвых, ни вкладов давать по душе, ни
молитв, ни поминок творить. Устраивали свои служения на площадях, смущая
простецов, проповедовали на торжищах и стогнах.

И их слушали и согласно с
их проповедью проклинали церковное мздоимство, пьянство и блуд монашеской
братии, роскошь епископов и самого митрополита.
Стригольники чли и толковали Евангелие, ссылаясь на слова апостола
Павла, что и <простецу повеле учити>. И даже прилюдная казнь Карпа с двумя
соратниками (их свергли с Волховского моста) не остудила горячих голов,
скорее напротив, подлила масла в этот огонь.
Далеко не ясно было, сумеет ли чего добиться ныне в Плескове и сам
Дионисий со всем своим красноречием и ученостью.
- Ересь не сама по себе страшна, - медленно произнес Сергий, - и
казнями не победить духовного зла! Но ведь они как дети, бунтующие противу
отцовых навычаев, забывая, что и кров, и пища, и сама жизнь не инуду
пришли к ним, но от тех самых родителей!
Воззри, Михаиле!

Заблудшие сии привержены трезвенной жизни и от
лихоимства ся хранят, не собирают богатств земных и, словом, устрояют
жизнь по слову Христа! Но и - с тем вместе - отвергаясь обрядов, преданий,
навычаев самого здания церковного, в чем полагают они тогда продолженность
веры? Возможно отринуть обряды, ведая их, возможно толковать Евангелие,
зная творенья отцов церкви... Зная! Но сколь бренно, преходяще, непрочно
сие знание одного-единого поколения! Помыслим: вот они победили, отринули
и таинства, и молитвы и само здание церковное разрушили! И что же потом?
Оные вероучители умрут. Вырастет второе и третье поколение, уже без знания
того, с чем боролись их деды, без обрядов и таинств, без предания
церковного, идущего от первых изначальных веков, а с ним и без памяти
старины, без скреп духовных, сотворяющих Божье подобие в каждом, постигшем
заветы Христа.

И во что тогда обратится народ? А самому честь да толковать
Евангелие, умственно постигать и опровергать преждевременное - это
возможно лишь для немногих, исхитренных научению книжному, вот как иноки
снетогорские! Но не для простецов, не для крестьянина в поле, не для
ремественника за снарядом своим, не для воина, идущего в бой, коему
надобны и молитва, и таинство причащения, и посмертная память с
поминовением церковным, с молитвою о воинах, павших во бранех за землю
свою! Вот о чем стригольницы не мыслят совсем! И егда победят, ежели
победят, ниспровергнув церковь Христову, то и вера, и память предков, и
любовь к отцей земле - все уйдет и не станет нужды защищать землю отцов,
ибо, отвергнув обряды погребальные, и памяти ся лишит домысленный людин!

И
не станет страны, и Руси не станет, и язык наш ветром развеет по иным
землям! Вот о чем надобно днесь помнить сугубо!
- Что же делать?! - воскликнул Кирилл.
- То же, что Стефан Храп в Перми! - отозвался Федор. - Проповедовать
Евангелие! Мы молоды! Вся эта неподобь ползет на нас с латинского Запада!
Мы не постарели настолько, чтобы, подобно Византии, мыслить о конце или
угаснуть прежде рождения своего! Для того ли владыка Алексий закладывал
основы великой страны? Для того ли гибли кмети на Куликовом поле? Мы уже
пред ними, пред мертвыми, не смеем отступить!

- Тогда и Пимена не должно трогать, поскольку он собирает богатства в
казну церковную!

- опять не сдержался Кирилл.
- Полагаешь ли ты, отче, - вопросил Михаил, вздыхая и оборачивая лицо
к Сергию, - что инокам должно жить трудами рук своих, отвергаясь не токмо
сел со крестьяны, но и всякого богатства мирского? Боюсь, что тогда
многоразличные ремесла, и живопись, и книг написание - умрут, а от того
сугубая ослаба памяти настанет! - докончил он, покачивая головой, хотя
Сергий и молчал, не возражая.
- Мы должны сами сказать о злобах церковных! - горячо и страстно,
почти перебивши Михаила, возвысил свой глас игумен Федор, метя опять в
митрополита Пимена.

- Об иноках, коих приходит держать в обители, дабы
токмо не возмутить ропот в простецах, о том же пьянстве, яко и тебе и мне
приходит нужда вовсе запрещать хмельное питие в обители, даже и из всех
греческих уставов выскабливать статьи о питии винном! Как-то греки умеют
пить вино с водою за трапезой и соблюдать меру пития, мы же не можем
искони, дорвемся - за уши не оттащишь!
И что, разве в Москве, егда Тохтамыш стоял под стенами града, не
сотворилось великой пьяни, и не от той ли причины, хотя частию, и город
был сдан ворогу?
И кто из нас скажет, сколь серебра, собираемого ныне Пименом с нужею
и скорбью с простых иереев сельских да с иных бедных обителей, сколь того
сребра идет на книги, храмы, письмо иконное и прочая, а сколь в Пименову
казну, невесть для какой тайной надобы?

Ибо где великое богатство
немногих, там и великая нищета народная, тем паче ежели богатство
недвижимо и не идет в дело, ни на строение, собирающее и питающее сотни
тружающих, ни на устроение церковное, надобное всему православному миру...
Не ты ли, отче, подымал народ к соборному деянию и почто молчишь ныне?
Почто не подвигнешь великого князя Дмитрия на брань противу церковного
мздоимства?
Сергий вздохнул, промолчав. Он знал, что всякое дело должно созреть и
в мыслях, и в чувствах большинства и токмо тогда возможно вмешиваться в
ход событий.

Федор, высказав невзначай упрек Сергию, понял молчаливый
ответ наставника, зарозовел ликом, мгновением ставши похожим на прежнего
Ванюшку, что теперь случалось с ним все реже и реже... Да и лик Федора,
некогда радостно-светлый, ныне, когда перевалило за четвертый десяток лет,
острожел, потемнел, и уже не разглаживались, как некогда, заботные морщины
чела. Сергий знал, что Федор постоянно точит и точит великого князя, как
вода камень, да и сам Дмитрий, ежели бы не упорная нелюбовь к Киприану,
давно бы отрекся от Пимена.
- Пелагий был прав!

- глухо подал свой голос Кирилл. - Пастырь,
недостойный сана, егда требы правит, позорит Христово учение и возбуждает
соблазн в простецах! - Да, ведаю, - примолвил он, заметив шевеленье своего
старца, намерившего опять возразить, - ведаю, что всякий иерей, свершая
требы, свят, и Господня благодать в миг тот лежит на нем, ведаю! Но всей
жизнью своею, ежели пастырь неправеден, не смущает ли он паству свою? Выше
руковоженья духовного что есть в человецех? Вы есте соль земли, - рек
Иисус, - дак ежели соль не солона будет, как возможно сберечь церковь
Христову? Кто поправит недостойного пастыря, ежели тот к тому же поставлен
во главе синклита? <Свет инокам - ангелы, - глаголет Иоанн Лествичник, - а
свет для всех человеков - иноческое житие.

Если же свет сей бывает тьма,
то сущие в мире кольми паче помрачаются!>
Сам же ты, отче Сергие, ушел в дикую пустынь и подвизался сперва
один, угнетен нахождениями бесовскими, гадами и зверьми, но не восхотевши
быть с братией в сущей обители!
Игумен Федор живо оборотился, намерясь возразить Кириллу, но чуть
улыбнувшийся Сергий поднял воспрещавшую длань. Все трое иерархов думали
сейчас согласно об одном и том же: ежели не Киприан, то - кто?! И Кирилл
понял, замолк, обратив чело к устью печи, где, по запаху, уже дозрели
пекущиеся хлебы.
Трое иноков меж тем молча думали об одном и том же: что достойно
заместить и Киприана, и Пимена возможет на Руси токмо один человек,
уехавший ныне во Плесков, - епископ Суздальский и Нижегородский Дионисий.
И именно об этом следует им говорить (или не говорить?) с великим князем
Дмитрием.
Кирилл меж тем молча открыл устье, прислонивши заслонку к кирпичному
боку хлебной печи.

Тою же деревянной обгоревшей лопатою начал доставать
хлебы, швыряя горячие ковриги на расстеленный им по столешне льняной
рушник. От первой же ковриги отрезав краюху, с поклоном подал Сергию.
Федор с Михаилом тоже согласно протянули руки, каждый за своим ломтем.
Скоро, сотворив молитву, все трое удоволенно жевали горячий, с кислинкою,
ароматный ржаной хлеб и продолжали думать: подходит ли Дионисию сан
митрополита русского? И как, и кому уговорить на то великого князя?

Знакомства

И то была трапеза верных! Словно в седые, далекие века первых
христиан. И было знание должного и воля к деянию.
Так вот и рождается то, что назовут движением событий истории!
Потребны лишь вера, решимость и единомыслие призванных.

Все иное является
уже как бы само собою. Загораются множества, пробуждаются силы, готовые к
одолению ратному, с гулом содвигаются миры!
От совокупной воли немногих.
От их сокровенного знания и сознания неизбежности, неизбывности
подвига.
И от соборной решимости подъявших крест на рамена своя.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Одно доброе дело успел содеять Киприан до своего изгнания, и дело это
было нынче порушено виною Пименовой скаредности: пригласил на Москву из
Новгорода греческого изографа Феофана.
Побывавши в Новом Городе и узнав, что здесь работает знатный
византийский живописец, Киприан не мог не зайти в церковь Спаса на Ильине,
а увидя росписи Феофана, не мог не восхититься талантом мастера, тем более
- напомнившего ему святыни далекого Цареграда.

Он и насмотрелся досыти
этой бегучей и взволнованной живописи, мрачное величие которой так
созвучно показалось ему его собственному, из взлетов и падения сотканному
бытию, и наговорился вдосталь по-гречески с мастером, а в конце концов
немногословно, но твердо пригласил его в стольный город великого
Московского княжества, <ныне претерпевший от агарян, но тем паче
нуждающийся в добром изографе, дабы прелепо обновить поруганные святыни>.
Киприан, говоря о возвышенном, часто выражался витиевато. Не забыл
митрополит и задаток оставить мастеру в виде увесистого мешочка серебра,
что уже прямо обязывало Феофана прибыть на Москву.
Росписи, заказанные новгородскими боярами, были закончены.

Грек еще
раз обошел церкву в час, когда не было службы, поднялся на хоры, зашел в
каменную палатку, которую расписывал сам, даже без подмастерьев. Постоял
остраненно перед своею античною Троицей, узрел и сам то, что ему сперва
подсказали другие: изнеженную позу возлежащего правого ангела - отблеск
языческой Эллады под покровом распростертых византийских крыльев верхнего,
центрального ангела... Когда писал, не думал о том и Омировы строки не
вспоминал, но жила и в нем, как почти в каждом византийце, неугасшая
эллинская древность, жила! И чудо, что о том поведали ему первыми местные,
новогородские мастеры, у коих ничего подобного не было никогда, верно, и
не могло быть! У них тут в древности - лешие, да русалки, да хороводы дев
в широких, украшенных хитрою вышивкою льняных рубахах своих, лесовики да
полевики, да овинники, баенная нечисть, кудесы да волхвы, и поныне
святками в харях да личинах ходят по городу!

А у него - виноцветное море.
Нереиды, Афродита, рождающаяся из пены морской, герои троянские, затеявшие
войну из-за похищенной жены царя Менелая, Афина и Зевс, забытые,
отреченные языческие боги! Как все это прорвалось тут, в этом возлежащем,
яко античные герои во время пира, ангеле, в этом изысканно-земном облике,
в том, как откинулся он на ложе, в изломах тела, явленных одною лишь
бегучею, незримо то утолщающейся, то истончаемой линией. Словно боги
Олимпа слетели к земному пиру, как они сходили когда-то, заключая в
объятия свои земных жен!
Никогда и нигде больше он не напишет подобного, тем паче теперь,
когда уже порешил принять иноческий сан!
Святые подвижники и столпники требовательно взирали на мастера,
давшего им вторую, бессмертную жизнь.

Феофан вышел из палатки, постоял на
хорах прямь царских дверей, озирая воссозданный им синклит христианских
подвижников, мучеников, святых и героев, поднял очеса вверх, туда, где
жмурились взирающие на него праотцы, и испуганные шестикрылые серафимы
провожали взором мастера, медленно опустив голову, сходившего сейчас по
каменным ступеням узкой лестницы... Вот и здесь он оставил частицу своей
души и уже не вернет, не повторит созданного! И сколько еще сил и уменья
пошлет ему Господь, и что позволит свершить?
Феофан вышел на улицу, прошел молча по бревенчатой новгородской
мостовой в сторону Торга. Ежели бы не вечный зов мастерства, ежели бы не
всегдашнее стремление к иному, то и остаться бы ему в Новом Городе навек!
Тут книжная мудрость, диспуты, тут сонм искусников, у коих не худо
поучиться и ему самому, тут яростные споры церковные, напомнившие ему
родной Византий - почему-то древним именем этим захотелось назвать Феофану
родину свою, великий, незримо уходящий в ничто град Константина, который,
наверно, ему уже не видать никогда!
Он плотнее запахнул русский опашень, подаренный ему Машковыми.

На
улице была промозглая сырь, бревна затейливых боярских хором потемнели от
влаги, и небо было сизо-серым, низким и волглым, надолго не обещая в
дымных пробелах весенней промытой голубизны...

В теремах толковали нынче о спорах с великим князем московским,
требовавшим себе, как всегда после войн и исторов, черного бора с
новгородских волостей. Пора была уезжать! Надобно было уезжать! Он вышел
на глядень и остановился, впитывая кишение торга, пристань, запруженную
ладьями, обвисшие цветные паруса и Детинец на той стороне Волхова, с
царственно плывущими в сизом океане облаков куполами великой Софии.
Он стоял и смотрел.

Ветер отвеивал его длинную, черную, с первыми
прядями седины бороду. Художника узнавали горожане, окликали, кланялись.
Феофан отвечал кивками. В Москву насоветовали ему ехать водою, Селигерским
путем, - не утонуть бы в грязи осенних дорог! А там уже, от Волока
Ламского, конями до самой Москвы.
В Новгороде Феофан расставался с новым слугою, немногословным и
старательным юношей, сыном бедной вдовы с Нутной улицы Славенского конца,
у коего обнаружился несомненный талан иконописный. Оставлял мастером,
способным уже и теперь не посрамить учителя своего.

А все же нет-нет да и
вспоминался ему первый его русский холоп, Васка, бесталанный и
нерасторопный, дуром погинувший, не то уведенный в полон в злосчастном
сражении на Пьяне, но чем-то незримо прикипевший к сердцу византийского
художника. Он и нового слугу, Нелюба, нет-нет да и, оговорившись, называл
Ваской... Ежели прежний холоп и жив, где-то он теперь?
Назавтра из утра Нелюб вместе с двумя молодшими боярина Машкова
грузили в ладью невеликий припас мастера. Те же краскотерки и кисти, те же
синие камни и дорогой пурпур. Впрочем, и хорошую суконную свиту, и
бархатный зипун, и долгую ордынскую шубу на куньем меху, и шапку
сибирского соболя, и тонкие сапоги цветной новогородской кожи, и несколько
рубах - льняных, серых и белополотняных, среди коих была одна дорогая,
шемаханского шелку.

В Новгороде мастер побогател. Увозил он с собою и
местные краски: растертую в порошок желтую охру красивого золотистого
отлива, и темно-вишневую краску, добытую где-то на севере, и дорогую
зелень. По весу всей справы красок у него было больше всего.
Мужики сложили завернутые в просмоленную холстину кули, бережно
поставили укладку с добром. С боярином Феофан простился загодя, в тереме.
- Где и жить будешь, разорено дак! - напутствовал его Машков. Однако
обнял и поцеловал трижды, не чинясь, как равного. А провожать до ладьи не
стал. Мастер ехал в Москву, а на московского володетеля сердиты были нынче
все без изъятия граждане Господина Великого Нова-Города...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В Москве Киприана мастер уже не застал, и первое время с ним явно не
ведали, что делать.

Впрочем, он получил-таки новорубленую избу в
отстроенном уже Чудовом монастыре, в самом Кремнике, куда мог свалить
попервости весь свой груз и, посещая монастырскую трапезную, хотя не
заботить себя мыслями о хлебе насущном.
После Великого Новгорода уничтоженная Тохтамышем Москва являла вид
жалкий.
Рассчитавшись с возчиками, выдержав долгий и нудный разговор с
игуменом монастыря, опиравшимся поначалу на то, что владыка Киприан отбыл
в Киев, а от нового владыки, Пимена, никаких наказов о греческом художнике
не поступало (впрочем, посоветовавшись с кем-то, для чего он дважды и
надолго покидал келью, игумен преложил гнев на милость), удалось наконец
прибрать свои кули и укладки под крышу избы и пообедать в монастырской
трапезной простывшим сочивом и хлебом с кружкою кваса.

Впрочем, к еде
греческий мастер и всегда был не зело требователен.
Оснеженная и разъезженная дочерна Москва уже погружалась в сумрак.
Грязный снег, перемешанный с сажею и щепой, чавкал под ногами, летел
серыми брызгами из-под многочисленных тележных колес. Смерды и горожане в
долгой русской сряде, заляпанной грязью, хлопотливо суетились в улицах.
Повсюду часто и настойчиво-зло стучали топоры. Город строился, вырастая из
грязи и серо-зеленых пластов навезенной глины ослепительно-белыми срубами
новых хором.
Здесь его никто не знал, никто не останавливал, не вопрошал и не
кланялся. Рассеянно окидывали взором и отворачивались. Мало ли бородатых и
темноликих снует по городу - фрязин, а то черкашенин али грек, купец,
должно!
Из какого-то глубокого погреба доставали с охами и руганью забытый по
осени и уже разложившийся труп, тут же укладывая разъятые части тела в
домовину.

Феофана шатнуло посторонь от тяжкого запаха тления.
Представилось на миг, как должен был выглядеть город сразу после ухода
татар, и он поспешил ускорить шаги.
С площади, окруженной церквами в густых разводах сажи, заваленной
строительным лесом, рядами ошкуренных и уже отесанных бревен, открывался
по-за верхами речной стены вид на реку, тронутую по закраинам льдом, и на
неохватную, тонущую в сумерках, серо-синюю ширь заречья.

Феофан зашел в открытую церковь, где шла вечерняя служба, постоял,
послушал, осенив себя крестным знамением, обозрел закопченные стены, едва
отмытые, с проступающею сквозь копоть росписью московских мастеров, так и
не понявши, хорошею или плохой. Он бы сам написал не так (и уже
прикладывалось безотчетно, что ведь надобно станет сбивать прежнюю
обмазку, по крайности делать насечку на стенах, заново обмазывать и лощить
и тогда уже расписывать по новой, невзирая на то, что было здесь до сих
пор).

Выйдя на паперть, он вновь погрузился в сумеречное кишение города и
едва нашел дорогу домой, мысля завернуться сейчас в свой тулуп и проспать
до утра в смолистом холоде только что срубленной клети.
Однако в келье ждала его приятная неожиданность: топилась печь,
слоисто плавал дым, принимая на себя багровые отблески пламени из устья.
Пол был подметен и вымыт, вещи мастера развешаны по спицам и заботливо
разложены вдоль стены, и даже кровать застелена была пышным, набитым
свежею соломою сенником, покрытым сверху полосатою рядниной.
Вошел монастырский служка с беремем дров, улыбнулся Феофану, сказал:
- От великого князя присылали!

Духовник еговый, Федор, тебя прошал,
да не ведали, батюшко, где и бродишь! Из утра созывают, вишь, на беседу к
Богоявлению!
Феофан все-таки проверил, проводивши служку, свое добро, пересчитал
оставшиеся гривны-новгородки. Все было, однако, цело. Сказанная ему
вороватость московитов не оправдалась на этот раз. Даже и хлеб, и глиняный
жбан с квасом были приготовлены ему, и блюдо моченой брусницы, что уже и
вовсе растрогало мастера.
Утвердивши на божнице икону святого Николы, подарок новгородских
изографов, и помолясь, Феофан, в исподнем, улегся спать, скинув верхнее
платье и сапоги и натянув на себя курчавый мех дорожного овчинного зипуна,
с наслаждением вытянувши долгие сухие ноги, порядком промороженные в пути.
Было хорошо, тепло и удобно.

Свежая, пахнущая рожью солома упруго
подавалась усталому телу. Едва мерцал огонек лампады. Утихли к ночи
настойчивые топоры, и ветер за стеною уже заводил свою долгую песню,
заметая белым искристым покрывалом испакощенное лоно земли.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Наутро все было бело от выпавшего за ночь снега. Феофан, проспавший с
дороги полунощницу, отстоял заутреню с литургией в тесном, срубленном абы
как, на время, бревенчатом храме (после сановитых новогородских соборов
показалось особенно тесно и темно) и уже готовился идти с братией в
трапезную, как захлопотанный служка, отозвавши художника посторонь,
повестил, что его зовут и сани уже присланы.

Пешком тут, как в Новом
Городе, знатные люди не ходили вовсе.
Сани понеслись, виляя, по мерцающему тысячью цветных огоньков снегу,
взметая снежные вихри, огибая чьи-то палаты, горы бревен, теса, драни и
груды строительного мусора, промчались вдоль высокого тына, заворачивали
еще и еще, едва протиснувшись в узости между городовою стеною и церковью,
и наконец стали у крыльца невеликой каменной палаты, пристроенной вплоть
ко храму.
Слегка разочарованный Феофан (мыслилось, его везут в княжеские
терема) поднялся по кирпичным ступеням и оказался в сводчатом покое, грубо
побеленном, видимо, сразу после пожара города.

Навстречу ему выступил
внимательноглазый, с легкою походкой клирик. Представясь, назвался
Федором, игуменом Симонова монастыря, - тем самым обманувши и вторую
надежду Феофана, на встречу с митрополитом Пименом, - мановением длани
пригласил к столу. Впрочем, соленые рыжики, холодная севрюжина с хреном,
горчицею и прочими специями, вяленые снетки и тройная стерляжья уха, за
которой последовала каша сорочинского пшена, сопровожденная заедками, и
греческое вино, пироги с морошкою, брусника и сотовый мед скоро и полно
примирили проголодавшегося изографа со скромностью встречи, да и игумен
Федор, назвавшийся к тому же княжеским духовником, скоро расположил
Феофана к себе. Он неплохо владел греческим и оказался достойным
собеседником.

Живо расспрашивал о Новгороде и его красотах, о ереси так
называемых стригольников, а также о Константинополе и навычаях василевсов,
о предполагаемой унии с латинами, которая больше всего тревожила русичей,
о генуэзских фрягах и, словом, не уронил в глазах Феофана чести города, ни
достоинства церкви московской. (Вчера, бродя по грязной, отстраивавшейся
Москве, Феофан грехом подумал было, что с отъездом Киприана не осталось и
никоторого ученого мужа в этом городе.)
Присутствующие за столом спасский архимандрит и два старца больше
молчали, приглядываясь к греческому мастеру. Лишь к концу трапезы один из
них, с легким прищуром, посетовал, что владыка Киприан, премного хваливший
художника, ныне уже сошел с престола, но они ждут, что и новый владыка,
Пимен, не станет небрегать рекомыми талантами иконописных дел мастера.

Феофан сдержанно поклонился.
Так ли, сяк, но после гостеванья у княжего духовника жизнь Феофана на
Москве наладилась.

Он продолжал находиться в той же келье Чудова монастыря
(с жильем в недавно выгоревшей и набитой народом Москве было трудно), но у
него появились ученики, вновь заработала каменная краскотерка, и уже
стругались кленовые доски, уже набивалась паволока на ковчеги будущих
новых икон сгоревших иконостасов и боярских божниц, и уже предвкушалось,
как тронет он - неизбывным чудом начала каждой новой работы - разведенные
на яйце с пивом краски, как проложит первые бегучие очерки священных фигур
по сияющему алебастровому левкасу, придавая безглазой поверхности разом и
глубину, и смысл, как ощутит вновь и опять то упоительное чувство
прикосновения к чуду и легкого страха, которое посещало его всегда, когда
он после большого перерыва брался за кисть.
Начали заходить и московские иконописцы, сперва иноки, а там и
миряне, живущие на посаде в Занеглименье.

Любовали жадными взорами лазурь
и пурпур, осторожно, хоронясь друг друга, выспрашивали о тайнах мастерства
(иные не ведали даже, чем алебастровый левкас отличен от обычного!), брали
в руки <зуб рыбий>, большой моржовый клык, коим Феофан лощил и доводил до
блеска поверхность загрунтованных досок. Словом, началась привычная и
любимая им работа, и токмо одно было неясно до сих пор, дадут ли ему и
когда расписывать заново обгорелые московские храмы? Для него, как и для
всякого большого мастера, стенопись была главным делом жизни, а иконные
образа - проходной, не столь уже и важной работой, хоть и делал он ее со
всем тщанием, выписывая фигуры святых на досках гораздо аккуратнее; чем на
сырой оштукатуренной стене, где надо было спешить записать в один день всю
поверхность, подготовленную мастерами.

Охра только к сырой обмазке
<прилипает>, образуя не смываемый и не растворимый водою красочный слой
(почему и способ такого письма, самого трудного, но и самого прочного,
называется по-фряжски <фреско>, что значит <свежая>). Ну и, что важнее для
мастера: иконные лики писать - или воссоздавать весь мир христианской
космогонии на стенах, столбах и сводах храма, знаменующего собою зримый и
потусторонний миры, с раем и адом, с изображениями сошествия святого Духа
на апостолов и Страшного суда, со всею священной историей, с подвигами
пророков и праведников, с рядами святых воинов и вероучителей, с образами
евангелистов в парусах храма и с самим Вседержителем в высокой
подкупольной глубине!
Свою судьбу и работу свою мерил Феофан ни чем иным, как количеством
расписанных им церквей, и потому днешний труд рассматривал токмо
подготовкою к тому, важнейшему и славнейшему, сходному с подвигами
христианских праведников, что, увы, зависело от решения нынешнего
митрополита московского Пимена!

Тем паче пока его даже к восстановлению
каменного храма Чуда архангела Михаила, возведенного еще при митрополите
Алексии, не приглашали.
Изографы на Москве имелись нарочитые, но как-то со сторон, все более
приезжие из иных градов, укоренившиеся здесь суздальцы и володимерцы, даже
тверичи, подчас со своим навычаем и пошибом, и потому отнюдь не
совокуплявшиеся воедино и не составлявшие, как в Новгороде, своей
живописной школы, узнаваемой едва ли не в каждом написанном ими образе. В
этом тоже была, как понял Феофан, <столичность> Москвы, а вместе и
сравнительная молодость города.
Приходили бояре.

Стояли, в долгой узорной сряде, взирали, как пишет
художник. Заказывая образ, осторожно выспрашивали о цене. Все строились, и
серебра было мало у всех.
Однажды явился бело-румяный, в каштановой бороде молодой дородный
красавец. Щурясь, обозрел работу, бросил слово-два, по которым прояснело,
что в письме иконном добрый знаток, сказал:
- Мечтаешь, поди, церкву расписать? - Воздохнул: Погорела Москва!
Феофан кинул глазом. Гость вольно ходил по горнице. Полы
распахнутого, травами шитого, палевого, рытого бархата опашня почти
задевали стоящие у стен иконы. Сапоги, востроносые, цветные, на высоких
красных каблуках, верно, татарские, булгарской работы, точно и смело
печатали шаг. Москвичи-подмастерья словно пришипились, раздались по углам.
Два краснорожих молодца в алом сукне и с узорным железом в руках, что
вошли с гостем, замерли у двери.
- Из Царьграда?

- вопросил вельможный красавец. Феофан кивнул.
- Новый терем рублю! - пояснил гость. - Сожгали ордынцы! А мечтаю на
то лето каменный класть! Дак ты, тово, распишешь ле?
Феофан, все не понимая, кто перед ним, опять неспешно склонил голову.
- Поглянь место, тово! - повелительно предложил гость и, не сожидая
согласия Феофана, пошел к двери. Только тут посунувшийся к нему подручный
шепнул изографу:
- Брат великого князя, двоюродник! Воевода! Владимир Андреич, сам!

Феофан накинул зипун, опоясался. На улице ждал расписной возок со
слюдяными оконцами, обитый изнутри волчьим мехом. Серпуховский князь
плюхнулся на сиденье, разбросав ноги в щегольских сапогах, мастеру указал
долонью супротив себя:
- Садись!
До речной стены можно было бы пройти и пешком, впрочем, Феофан уже
начал привыкать к тому, что знатные люди тут не ходили, а ездили.
Новорубленый княжеский терем стоял за соборной площадью на самом
взлобке берега, и из окон в чистых прозрачных слюдяных оконницах широко
смотрелось заречье с садами и теремами, оснеженным полем, пересеченным
струями дорог и окаймленным синими лесами в седой морозной дымке.
- Вон тамо - Орда!

- сказал князь, воздохнув и без обычной улыбки
своей указывая на заречную, уходящую вдаль разъезженную дожелта дорогу.
Помолчал, присовокупил: Так и зовут в народе - Ордынка!
Вишь разбили было бусурман, а ноне опеть платим дани-выходы...
Тохтамыша того кто и знал! Брат ноне сына в Орду посылает... Ну! Прошу к
столу, моих хлеба-соли отведать! - перебил он сам себя, вновь расплываясь
в незаботных улыбках. Слуги стремглав уже накрывали столы.
- Вот эдак-то станет и каменный терем! Дак на той-то стене, прямь
окон, град Московской ты мне изобрази! К той поре и отстроят, узришь,
сколь красовит город!
Князь явно гордился уничтоженною и теперь упрямо восстающею из пепла
Москвой.
После обильной трапезы с дичиной и разнообразным печевом (пост еще не
наступил) Владимир Андреич, обтирая усы и бороду тканым рушником, вновь
глянул пристально в очи Феофану (до того балагурил с сотрапезниками,
боярами и послужильцами своего двора, как понял изограф), посмотрел
строго, ставши на миг много старше своих лет:
- Дак помни, мастер!

Удоволишь, осыплю добром! А пока - вот тебе
залог! Дабы не забывал меня! - Румяные уста князя опять тронула озорная
усмешка, когда передавал зодчему, снявши с руки, массивное серебряное
кольцо с камнем ясписом.
А владыка Пимен все не ехал. Он путешествовал по разным городам,
собирая дани и что-то устрояя, и по-прежнему неясно было, поручит ли
мастеру, воротясь на Москву, достойную того работу по храмовой росписи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Равномерно постукивая, скребет краскотерка. Сыплется и сыплется
желто-коричневая каменная пыль. Феофан, краем глаза взглядывая на
подмастерьев (второй, высунув от напряжения язык, лощит рыбьим зубом уже
отверделый левкас на большой иконной доске), щурится, перебирает кисти.
Кисти разные, есть дорогие, из бобровой и из соболиной шерсти, есть
колонковые, есть попроще, беличьи, есть твердые, из кабаньей щетины или
конского волоса, круглые и лопаточкой, великие и малые - для какой работы
смотря.

В яичных скорлупках-половинках дожидают уже разведенные на яичных
желтках пополам с пивом или хлебным квасом краски. Юный послушник
Епифаний, понравившийся чем-то греческому мастеру (тоже живописец, однако
таланом больше, как видится, привержен к хитрости книжной), любопытно и
жадно внимает мастеру, тоже с острым интересом взглядывает на медленные
персты византийского изографа, перебирающего орудия ремесла. Мастер не
работает по <подлинникам>, не давит на доске заранее очерк фигуры, и
Епяфания больше всего поражает эта зримая бестрепетность, с которой грек
проводит первые линии, кладет первые мазки по гладкой поверхности левкаса,
будто бы уже видя мысленным взором полностью то, что должно возникнуть под
его кистью.
- Палеолог готов принять унию!

- говорит Феофан, отвечая на вопрос,
только что заданный Епифанием. - Лишь бы защитить чужими руками жалкие
остатки империи! Народ, руковожающие коим готовы отречься от древних
святынь, от веры пращуров, приуготовлен к гибели! Виждь, отроче, и внемли!
По то и Иоанн Кантакузин не возмог ничего совершить... сами греки не
позволили ему спасти империю! Чернь, охлос, кидала камни в последнего
великого василевса своего! По то и я здесь, и многие из нас покидают
священный город. Талан, знания, мужество, даже воля и честь становят не
надобны, ежели гибнет государство. Не повторяйте наших ошибок вы, русичи!
Не избирайте себе ничтожных правителей, и пуще всего таких, кои брегут
отечеством своим, мысля спастись чужою силою!

Сила должна быть токмо своя!
Палеологи нанимали на службу каталонцев, фрягов и франков, утопивши в
крови Вифинию, откуда выходили лучшие моряки и солдаты Византии! И вот -
земли Никейской империи под османами, торговля, едва не вся, перешла из
Константинополя в Галату, и мы, потомки великих предков, стали ничем!
Теперь нам, грекам, предлагают унию с Римом! Подчинить православную
церковь, единственно сохранившую заветы Христа, латинскому Папе, вместо
соборности получить церковную иерархию, где даже Бог-Отец отделен от
Бога-Сына, а о потустороннем велено узнавать лишь посредством умственных
ухищрений, ибо откровения старцев афонских признаны не более чем больным
бредом их воображения...

Сколь умален, сколь мелок человек, коему не
оставлено даже право обожения, не дано зримо и чувственно прикоснуться
благодати Фаворского света!

Зри, Епифание, егда будут вас работити иные языки, то прежде всего
потщатся лишить русичей веры православной, а там и власти, и зажитка, и
книжного разумения...
Феофан замолк. Последнее он говорил уже безотчетно, повторяя давно
выношенное, отлившееся в строгие словесные формулы. И мысль, и рука его
были устремлены к деланию. И вот первая, бегучая, слегка изломанная линия
пролегла по белизне иконной доски, за нею вторая, третья... Мастер наконец
опустил кисть, передыхая. До того он хватал новые кисти почти не глядя,
все быстрей и быстрей, нанося то широкие долгие мазки, то почти удары,
стремглав падающие на левкас, и уже среди арок, башенок и кровель
полусказочного города явственно обозначились фигуры <Сретения> - младенца
Иисуса и присных его на пороге храма.
Епифаний смотрел, полураскрывши рот.

Подмастерья тоже вперились
глазами в икону, позабыв на миг об орудьях своих. У них на глазах
творилось чудо, великое чудо художества, столь схожее с Господним
творением, открывалось окно в тот, иной, потусторонний мир.
Никто из них не заметил в сей миг и не услышал скрипа саней на улице,
и токмо когда открылась настылая дверь, впустив в облаке пара целую череду
клириков, стало ясно, что пожаловал важный гость. Феофан не ждал уже
никого из великих и потому слегка растерялся, понявши, что к нему
пожаловал сам митрополит Пимен.
Новый владыка был черен и полноват, он бегал глазами, а улыбаясь или
говоря что-либо, неприятно морщил нос, вздергивая верхнею губой. Как на
грех, готовых работ почти не было.

Пимен глядел, кивал, выслушивая
объяснения мастера, так и не давши понять, по нраву ли ему то, что он
видит.
Несколько запоздав, в покой вступил Федор Симоновский. Начался
увертливый разговор с воздыханиями и жалобами на церковную скудоту.
Получалось, что с росписью храмов надобно подождать, и Киприан паки был
неправ, столь рано вызвавши мастера из Нова-Города. Доколе, мол, град
московский не будет отстроен вновь, не в подъем затевать дорогое храмовое
художество.
Феофан слушал, постепенно наливаясь гневом и каменея ликом, что у
него происходило всегда, когда мастер впадал в бешенство.

Захотелось
мгновением бросить все и враз выехать вон из Москвы.
Впрочем, повздыхав, посуетясь, посовавшись во все углы хоромины,
покивав на многословные объяснения Федора, высказанные вполголоса:
<Великий князь знает?> - только услышал Феофан вопрос Пимена, которого -
понял он в этот миг - нимало не интересовала сама живопись, ни мастерство,
ни талан, ни даже известность мастера, а лишь сложные отношения боярской
господы московской. И то, что великий князь все еще не принял грека, имело
для Пимена, как кажется, большее значение, чем все, увиденное им воочию.
На уходе, впрочем, Пимен приказал оставить все как есть, не лишая
художника монастырской руги.
Таковы были дела изографа, когда епископ Дионисий, вернувшийся из
Царьграда, появился на Москве.
Дионисий приветствовал Феофана как старого знакомца, расспросил о
Новгороде, выслушал горький отчет мастера о встрече с Пименом и сразу же
предложил ехать в Нижний, восстанавливать закопченные после пожара и
татарского взятия Нижнего фрески в Спасском соборе.

Дело было решено почти
что в несколько мгновений. Дионисий тут же вручил художнику две грамоты:
строгую, монастырскому начальству, с повелением достойно принять мастера,
и рекомендательную, для князя, а также задаток серебром.
На отъезд мастера набежало много московских знакомцев. Пили
отвальную, прошали не забывать.
Епифаний, которого Феофан успел полюбить, был тут же и едва не
плакал, прощаясь. Принес в подарок мастеру тонкой работы кованую медную
братину. На вопрос, чем отдарить, Епифаний, разом покрывшись густым
румянцем, скрывшим на миг все его рыжие веснушки, возразил:
- Отче! Ежели будет у тебя малый час, напиши мне красками Софию
Цареградскую, воздвигнутую великим Юстинианом! Бают, она с весь наш
Кремник величиной!

Сколько там столпов и околостолпий, сходов и восходов,
переводов и переходов, различных палат, престолов и лестниц, окон и
дверей! А еще бают, там на столпе изваян сам Юстиниан, и в правой руке у
него яблоко медяно, таковое мерою, что в него входит два с половиной ведра
воды! Чтобы я мог положить этот лист в начале книги и, вспоминая тебя, мог
бы представить себе, что нахожусь в Царьграде!
Глаза у Епифания, когда он выговаривал все это, были отчаянные от
собственной дерзости и желания получить просимое. Феофан ответил вьюноше с
мягкой улыбкою:
- Всего, что ты перечислил тут, невозможно враз написать ни на каком
самом пространном листе.

То, что я могу изобразить, будет сотая доля,
малость от множества, а остальное ты сам себе представишь и
уразумеешь, глядя на малое изображение!

Сказав это, Феофан вынул кисть, развернул лист плотной
александрийской бумаги и быстро под взорами онемевших сотрапезников и
провожальщиков стал набрасывать очерк Софии Цареградской так, как он
отпечатался в его памяти. Феофан не ведал, сколько минуло времени, когда
наконец отвалился на лавке, почти роняя кисть, глянул еще раз придирчиво
строго, подправивши там и сям, и подал рисунок Епифанию.

Художники
столпились вокруг, молча рассматривали Феофанов дар. К простывшим яствам
никто из них не спешил возвращаться. (Позже рисунок Феофана начнут
перерисовывать себе многие изографы, и сам Епифаний изобразит его
четырехкратно в большом напрестольном Евангелии.) Но тут даже и не хвалили
еще, а перемолчали благоговейно и, допив свои чары, молча разошлись,
потрясенные быстротою и искусством работы знаменитого грека. И долго, и
много говорили и вспоминали о нем, когда мастер уже скакал в зимних санях
по Владимирской дороге в сторону Нижнего Новгорода, покидая Москву со
сложным чувством, в котором к радости близкого большого труда
примешивалось и смутное сожаление о покинутой столице Московии, к которой,
скорее чувствовал, чем понимал Феофан, сходились ныне все надежды и чаяния
лесной и холмистой русской страны.
Вот о чем, о какой потере для художества московского толковали иноки
в Симонове монастыре в день прихода туда игумена Сергия, так больше
никогда и не встретившегося с греческим изографом.

А юный Андрей Рублев
познакомился с Феофаном много позже, когда тот вторично и уже навсегда
воротил на Москву.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Дела на Москве шли ни шатко ни валко.
В Орду к новому хану устремили, почитай, все залесские князья. Поехал
Борис Костянтиныч Городецкий вновь спорить с племянниками о Нижнем
Новгороде; Дмитрий Костянтиныч послал туда же второго сына, Семена
(Кирдяпа сидел в Орде не понять - не то подручником, не то заложником
хана), отправился и Михайло Тверской с сыном Александром, по слухам, вновь
искать великого княжения под Дмитрием...

Нелепая минувшей осенью сдача
города пьяною чернью грозила теперь вновь обрушить все с таким тщанием
возводимое и уже было возведенное здание московской государственности.
Дмитрий, избавившись от Киприана, места себе не находил. Все шло и
вкривь и вкось. Ордынский посол Карач недвусмысленно потребовал прежней
<великой> дани, угрожая вторичным набегом. И лучше было соглашаться на
дань, чем рисковать новою переписью - <числом>, после которого дань могла
легко вырасти вчетверо, ежели не впятеро, ибо за прошедшее с последнего
<числа> столетие с лишком земля разрослась, полюднела и побогатела
несказанно. Выросли целые городки, слободы, починки и села там, где были
при князе Даниле еще безлюдье и глушь.

Монахи нынче в поисках уединения
уходили на Дубну, прятались среди буреломов и болот, а то и в заволжские
дальние дали, в галичские, белозерские и вологодские пределы, хотя и там
земля густела деревнями, возникали острожки, на судоходных реках строились
вымолы, быть может, именно это незримое глазу, но неуклонное наполнение
земли и являлось основою всего, что делали воеводы и князья, сталкиваясь в
непрестанных воинственных сшибках друг с другом и с татарами.
Во всяком случае, он, Дмитрий, коему сейчас не хватало всего - леса,
хлеба, лопоти, серебра, - был в ответе за всю землю, весь <язык> русский,
а выгнав митрополита, и за духовное окормление русичей (в чем ему, как
великому князю, вручены были право и власть самим Господом, в это Дмитрий
верил, и верил свято.

О том и покойный батька Олексей баял ему не
единожды!)
И вот теперь покинутая им Москва сожжена, княжество разгромлено,
тверичи вновь подняли голову, в великом Новгороде и Пскове бушует ересь,
ордынские дани умножились и многажды проклятый им Олег, как и вся Рязань,
неодолимо, раз за разом, встающая из пепла вражеских нахождений и
погромов, уже вновь угрожает Москве.
Войско, посланное на Олега Филипповым постом, вернулось к Рождеству.
Гнали стада, вели полон. Но скот приходило забивать - не было сенов,
запасенные копны вокруг всей Москвы пожгли и разволочили татары, и сено
то, раструшенное со снегом и грязью, уже не годилось в корм самой
нетребовательной скотине.

Скот забивали, кормили народ, полон расселили по
опустевшим деревням и селам, и все одно не было серебра, нечем было
платить дань, новонасельники нуждались и в том, и в другом, и в третьем,
иные потихоньку разбегались, возвращаясь к себе, за Оку. А Олег уже вновь,
собравши неведомые силы, подступил к Рязани, откуда бежали с позором,
почти без бою, посаженные там московские наместники...
При этом большое путалось с малым, хворали малыши, недомогала
простуженная в бегах Авдотья. Не хватало дубовой драни. Роптал посад.

Хитрые фряги строили препоны, мешали сурожской торговле. Со многих
волжских градов своих данщиков приходило убирать. Не было соли, в оттепель
под Рождество пропало неисчислимое количество пудов свежей мороженой рыбы.
Акинфичи, стараньями Свибла (которого Дмитрий и любил, и ненавидел
порой, и тряс за отвороты ферязи, подозревая в лукавых изменах, и вновь
винился пред ним, и вновь приближал) захватившие премногую власть в думе,
ссорились теперь со смоленскими княжатами.

Иван Мороз и Бяконтовы тихо
недовольничали засильем Акинфичей. Федор Кошка с каждый наездом из Орды
пенял князю, что дела идут не путем, нет серебра, и он не может тамо, в
Орде, удоволить надобных княжеству вельмож ханских. Сам купил родовое
место Василия Вельяминова и теперь отстраивал новый терем, выше и
роскошнее прежнего.
- Для своих затей серебра небось хватает у ево! - ярился Дмитрий и
понимал, что неправ. Строились все и, значит, верили в прочность власти, в
то, что князь их защитит, а летошнее разорение - лишь нелепая случайность,
беда от несогласия воевод (Свибла в осенней беде обвиняли многие).

Пусть
строят! Будет что защищать! Сам домовитый, это князь понимал хорошо.
И все же пришлось печи пока сложить из простого кирпича, и от
иноземного дорогого стекла отказаться на время, и половики постелить в
горницах домотканые, свои, вместо сгоревших бухарских многоцветных ковров,
и белую посуду, из далекого Чина привозимую, нынче не покупали в княжеские
терема. И все это было сполгоря, суета сует и всяческая суета, все то
претерпеть было мочно, лишь бы не потерять главного: великого княжения
владимирского, ставшего московским!
Власть определяет все: зажиток, силу княжества, независимость церкви
русской от угрожающего многоликого натиска латинов.

И само бытие языка
русского, как верил и знал Дмитрий, впрямую зависело от того, сохранит ли
он власть, удержит ли в едином кулаке зависимые от него княжества, те же
Ростов, Белоозеро, Кострому и Ярославль, удержит ли Новгород со Псковом,
сохранит ли достигнутое превосходство над Тверью и Нижним Новгородом? По
то и на Олега Рязанского посылал рати! Оправдывал тем самого себя, чуя,
что с Олегом зарвался - и был неправ, хоть и толкали его Акинфичи, всем
кланом толкали на эту прю!
Вечерами, когда стихала настырная работа топоров и молодечная
наполнялась храпом спящих воинов, Дмитрий проходил в верхние горницы, в
укромные и тесные покои жены. Теплилась единая свеча в высоком свечнике,
да золотились оклады икон от лампадного пламени. Похрапывала сенная девка
в углу.

Авдотья лежала без сна, успокоенная, протягивала к нему,
выпрастывая из-под одеяла, исхудавшие руки.
- Полежи со мной, донюшка! - тихо просила. - Только не трогай меня!
И князь, понимая, что причина болезни жены только он, заставивший ее
бежать сразу после родин из обреченного города, молча прятал лицо в
распущенных на ночь волосах Авдотьи и тихо вздрагивал плечами в
задавленном всхлипе. Авдотья гладила его по волосам, перебирала буйные
княжеские вихры, шептала:
- Ничего, ладо мой, ничего! Переживем, выстанем!

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Смоленскому княжеству, в иной исторической судьбе способному стать во
главе складывавшей киевской (позднее ставшей киевской!) славянской
державы, трагически не повезло.

Страна начинала расти и объединяться с
окраин - окраинного Новгорода, окраинного Киева. Стоявший в центре русских
земель и на скрещении великих путей торговых Смоленск остался как бы не у
дел. Долго и могущественно влиял он на судьбы Руси Великой, но укреплялся
Новгород, рос Киев, подымалась некогда безлюдная залесская Русь... И все
еще был Смоленск великим, и все еще очень и очень многое зависело от
решений его князей, от их могущественной поддержки.
Но вот явилась Орда, но вот из небытия, из лесов и болот Балтии стало
стремительно расти литовское княжество, и Смоленску, добровольно
передавшемуся под власть Орды, не то что расти вширь, но и попросту
отбиваться от грозного западного соседа становилось все трудней и трудней.
А тут и Москва в свою очередь потянулась уже с востока к окраинным землям
смоленским, отобрав от смоленских Ростиславичей Можайск, а там и на Брянск
уже налагая тяжелую руку, а там уже и в споры с Литвой властно вмешиваясь
не раз и не два.

И княжата смоленские начали разбегаться, искать иных
уделов, переходить на службу той же Москве. А хрупкую гордость свою, и
гневливость, и спесь, и славу великих пращуров - Рюриковичей - уносили с
собою, хранили в памяти, даже становясь порой простыми боярами
московскими. Напомним, что и родоначальник ярославских князей, печально
знаменитый Федор Чермный происходил из смоленских княжат.
Сейчас мы расскажем об одной ветви смоленского княжеского рода, едва
не опрокинувшей спустя полвека после Куликова поля весь корабль московской
государственности в затеянной ими ради родовой гордыни своей долгой
удельной и местнической пре. С московскими князьями эту смоленскую
княжескую ветвь связывали давние и не всегда добрые отношения.

Можайский князь Святослав Глебович (родной брат смоленского князя
Александра Глебовича и племянник Федора Ростиславича) был захвачен в 1306
году Юрием Московским в плен.

Можайск тогда же московиты присоединили
навечно к своему уделу.
Юрий долгое время не знал, что делать с сановитым пленником, пока по
совету младшего брата Ивана (будущего Калиты) не посадил его на Брянский
стол.
В Брянске (откуда, кстати, ростиславичи вытеснили черниговскую ветвь
внуков Романа Михайловича Черниговского на второстепенный Оссовецкий удел)
князь Святослав схлестнулся с родным племянником, Василием
Александровичем. Василий съездил в Орду и привел на дядю татарское войско.
Святослав, изведавший и потерю удела, и горечь плена, уперся. Заговорила
древняя кровь. Вышел с ратью из города в поле и вступил в бой. (А <был он
крепок телом и мужественен>, - сообщает летопись.) Но брянцы выдали своего
князя, побежали, доблестно сражаясь один со своею дружиной, Святослав
пал в бою.

Событие это, случившееся в лето 1309 - 1310-е, по сравнительной
мелкости своей не попало бы и в летопись, кабы не случилось в это время
быть в Брянске митрополиту Петру, которого <Бог спас> - затворившийся в
церкви глава русской церкви избег плена и смерти.
У погибшего князя Святослава осталось, однако, трое сыновей: Глеб,
Федор и Юрий.
Есть все основания, - утверждают специалисты-историки, - считать
Глеба Святославича, убитого брянскими вечниками в 1340 - 1341 гг., сыном
Святослава Глебовича (погибшего в 1309 - 1310 г.) и двоюродным братом
князя Ивана Александровича Смоленского (умершего в 1359 г.). Но
двоюродными братьями смоленского князя Ивана Алксандровича были и Федор
Святославич Дорогобужский (тесть Симеона Гордого по его второму,
неудачному, браку с Евпраксией), и его брат Юрий, женатый на княжне
ярославской, внучке Ивана Калиты.

(Далее здесь потянется род белозерских
вотчинников Монастыревых.)
Нетрудно увидеть, что положение всех названных князей было и сложным,
и двойственным, и в чем-то иногда унизительным. Не хватало средств,
волостей, а следовательно, нечем было кормить ратников, и надобно было
идти кому-то служить, где-то добывать <кормы>, дабы не опуститься совсем и
не изнищать до потери прадедней памяти.
Сын Глеба, убитого брянцами в 1340 - 1341 гг., Александр Всеволож, в
год убийства отца сидел на княжении во Пскове (был там служилым,
приглашенным князем-воеводою). В очередной замятне с немецким Орденом он
начал военные действия, но бросив их на полдороге, ушел из Пскова.

<Сей
князь Александр Всеволодич, учинив разратие и поиде прочь>, - укоризненно
сообщает псковский летописец.
Уход князя имел, однако, свои причины. То ли он надеялся (и спешил!)
вновь сесть на брянский стол, то ли, при поддержке Москвы, получить
какой-то удел на Смоленщине. Но поход москвичей под Смоленск закончился
безрезультатно, а вскоре умерли Калита, потом Узбек, и Александр-Всеволод
Глебович оказался не у дел.
Куда мог деться князь-изгой, лишенный могущественной поддержки? Выход
был один - выпрашивать выгодное наместничество в кормление у великого
князя московского, тем более что Симеон в 1344 - 1345 гг.

женился на его
двоюродной сестре, Евпраксии Федоровне Дорогобужской и передал ее отцу
Волок Ламской в кормление.
Здесь историческая лакуна, но можно думать, что безместный родич жены
был также как-то пристроен Симеоном.
Младший дядя Александра-Всеволода Юрий Святославич тогда же, после
смерти князя ярославского Василия Грозные Очи (умершего в 1344 г.),
женился на его дочери, внучке Калиты, от какового брака и родился
двоюродный брат Александра-Всеволода и Евпраксии Александр Монастырь,
родоначальник третьей ветви рода, севшей на Белоозере.
Его молодой сын Дмитрий Монастырев со славой погиб на Воже в 1378
году, оставив пятерых дочерей (тут несомненная ошибка родословцев.

Явно,
поскольку Дмитрию еще не было и двадцати лет, не дочерей, а сестер!).
Вернемся, однако, к Александру-Всеволоду Глебовичу, упомянутому в

Вас может заинтересовать